Исторически
метастазирование этой болезни по европейскому организму Вейль связывает с двумя
тенденциями, которые и приведут впоследствии к рождению в Европе тоталитарной
культуры. С одной стороны, в контексте римского христианства происходит
замещение всеобщей власти метафизического (у Вейль — божественного Закона)
всеобщей же, но публичной властью авторитета церкви: законодательства и
суверена, наместника Бога на земле, — Римская империя признает христианство
своей официальной религией. Этому будет во многом способствовать иудейская
традиция, в которой, как считает Вейль, освобожденные от власти фараонов евреи
оказываются с освободителем (Яхве) в юридических отношениях господина и рабов.
«Из Бога сделали двойника императора» (с. 225), — говорит она, и в этом — одна
из причин антисемитизма Вейль. Здесь же укажем и другую: полагая иудаизм всецело
коллективистской религией, она, при крайней религиозной индивидуалистичности,
обвинила еврейскую традицию в национализме и расизме, «ибо кумиром для
них [евреев] служит раса» (с. 97).
В том же контексте
обнаружат себя религиозные свойства политики, придающие проявлениям физической
силы идеологически ценностные значения: «[Римляне] понимали, что сила
становится по-настоящему действенной лишь при условии, что она прикрывается
какими-либо идеями» (с. 96). Это «прикрытие», как его определяет Вейль, силовых
отношений власти метафизикой (в данном случае римской императорской власти —
христианской идеей) впоследствии и использует Гитлер, создавая «религию»,
которая была бы наделена для массы статусом всеобщей абсолютной духовной
ценности. Поэтому «пока это [наша причастность всеобщности церкви] является
следствием послушания (здесь — социального внушения. — Т.В.), я
довольна, — скажет Вейль, — что лишена радости принадлежать мистическому
телу Христа» (с. 99).
С другой стороны, в ее
рассуждениях прослеживается тенденция, берущая начало с Декарта, когда
постижение истины признается возможным только через рациональное познание и
начинает определяться категориями здравомыслия и очевидности. В этом случае нам
уже ничто не мешает заменить индивидуальную мысль принуждением коллективного
разума на том основании, что последний — в силу своей всеобщности — всегда
оказывается носителем «истинного» или «общественно полезного», опираясь на
очевидное и здравый смысл.
Одним из следствий этого
смыслового смещения станет преобладание в ХХ в. той функции любой
политической организации, при которой она — и Вейль будет упрекать в этом все
современные ей политические системы — оказывается машиной, производящей
коллективные эмоции, экстазы и массовые внушения. В том числе и рабочее движение,
важнейшей формой которого становится в это время пропаганда. Знак равенства
между диктатурой пролетариата, национальным империализмом, фашистской
бюрократией, тоталитарным коммунизмом, либеральным капитализмом и умеренным
социализмом Вейль поставит на том основании, что каждая из этих общностей
держится так называемым люциферовским грехом. А именно — идолопоклонством и
осязаемой иллюзией внутренней целостности и единства, к которым, согласно ее
убеждению, влечет нас наша врожденная потребность в причастности ко всеобщему,
в самопосвящении себя делу или идее, в любви к существу из плоти и крови (с.
119). На основе этого Вейль делает вывод, что всякая партия по своему
происхождению и целям тоталитарна.
Обостренный до предела
индивидуализм восприятия и мышления будет вызывать в ней столь же обостренное
чувство массы, через которую, как она считала, дьявол изобретает дурное
подражание, эрзац божественного: нацию, государство, институт, церковь, семью,
— общество. «Совершенство безлично, — говорит она, подразумевая совершенство
Бога , — личность [есть] то в нас, что соучаствует в заблуждении и грехе.
Великие усилия мистиков всегда были направлены на то, чтобы достичь такого
состояния, при котором в их душе не оставалось бы частицы, говорящей “я”. И все
же та часть души, которая говорит “мы”, бесконечно более опасна» (с. 95). Но
важно при этом различать, какое именно «мы» имеется в виду. И важно помнить при
этом, что и римская христианская церковь, и впоследствии нацизм и тоталитаризм
обнаружат — по ходу вейлевской мысли — общее основание в абсолютизации как
ценности именно той всеобщности, которая держалась, с одной стороны,
метафизической идеей, а с другой — жесткой структурой социального института и
властью авторитета.
Что же касается
современной Вейль науки, то поскольку чистый дух христианства, как считала она,
испорчен двойной (римской и еврейской) традицией, которая разрывает связь
христианской цивилизации и дохристианских языческих религиозных воззрений, —
союз светской и духовной жизни, религии и науки начиная с Возрождения
оказывается невозможным. Более того — в той мере, в какой сама
посткартезианская наука выносит предмет своего исследования за границы добра и
зла, а исследовательская позиция ученого перестает определяться его отношением
к Абсолюту и любовью к божественной истине, мы теряем право на обладание этой
истиной, вернее — на сопричастность ей. Поэтому «Декарт, — скажет Вейль, — не
был философом в том значении, которое имело это слово для Пифагора и Платона,
он не был влюблен в божественную Мудрость: после исчезновения Греции философов
не было» (с. 214).
По той же причине Вейль
укажет на невозможность сегодня социологии и психологии как наук, если мы не
сумеем «вывести мысль за пределы материального мира», «ввести [в науку] понятие
предела» и «возвести в принцип, что в земной части души все конечно,
ограничено, подвержено исчерпанию» (с. 243). Или иначе (там же) — и это
касается всех гуманитарных наук вообще — «если сверхъестественное не будет
строго определено и введено в науку в качестве научного понятия», что позволило
бы нам применять строгие математические методы мышления и познания,
используемые в точных науках, к опыту сверхчувственного. И тогда «единство
существующего в этой вселенной порядка заявило бы о себе со всей неотразимой ясностью»
(с. 122).
Но не есть ли — спросим
мы в таком случае — подобное желание абсолютно однородной упорядоченности,
когда метафизика (в данном случае — Бог) вводится в мир, в повседневность в
качестве всеобщей абсолютной духовной ценности и институционально/
законодательно закрепляется, — не есть ли это то самое смещение смыслов всеобщего
(метафизического и публичного), которое привело Европу к рождению
тоталитаризма? Не наследует ли Вейль, в борьбе с «мозговой» рациональной
культурой, механизмам самой этой культуры тем, что с такой легкостью в
рассуждении делает шаг от «я» (в данном случае — единичного,
индивидуального, неповторимого и непередаваемого мистического опыта, которому
она единственный свидетель) — к «мы», для которых этот опыт всегда
останется внешним и чуждым? Послушаем еще раз (речь идет о сверхъестественном):
строго определим, возведем в принцип, введем в науку...
Крогман как раз и
обращает наше внимание на полную неспособность Вейль к выстраиванию социальной
горизонтали, к органичной интеграции в социальную, политическую, религиозную
общности там, где было проявлено столько способности к построению вертикали
метафизической. Вспомним, что центральным в ее мистической теологии был мотив
реконструкции «божественного порядка вселенной» и мотив Посредничества (la
MОdiation) как миссии, которую берет на себя человек, связующий земное и
божественное, самого человека, его земное начало, и Бога. «Мне предписано жить
одной, посторонней и изгнанной из любой людской среды без исключения», — скажет
Вейль в одном из не вошедших в сборник писем к своему другу, отцу Перрену .
Казалось бы, проблема
поставлена. Это проблема — как ее можно было бы, наконец, сформулировать —
смещение смыслов в соотношении метафизического (божественного) всеобщего и
всеобщего публичного (или общественного). В специфике вейлевской философии речь
шла о соотношении всеобщего божественного Закона, основанного на
добровольной личностной вере и доверии к Богу, и всеобщей власти
Авторитета, власти, основанной на коллективном принуждении и внушении. Что было
особенно актуально в контексте становления тоталитарной и массовой культуры
1920—1940-х гг.
Казалось бы, в текстах
Вейль имеются все для этого предпосылки, вплоть до указанного нами противоречия
в понимании всеобщего самой Вейль, противоречия, которое придает нашей
проблеме двойственность, столь ценимую философией парадокса. Но перевернем
страницу: «С юных лет я придерживаюсь взгляда, что проблема Бога — это
проблема, для решения которой в нашей земной жизни отсутствуют исходные данные,
и что единственный надежный метод избежать ошибочного решения... состоит в том,
чтобы не ставить ее. Поэтому я ее и не ставлю» (с. 124), — скажет мыслитель, в
поле зрения которого труд, искусство, наука, образование, межнациональная и
внутригосударственная политика, семейная традиция, церковь <...>
включались ровно постольку, поскольку каждая из названных социальных сфер могла
быть сфокусирована — вейлевской оптикой — на этой центральной точке —
«проблеме Бога».
Сегодня, когда мы
реактуализируем те ценности и смыслы, которые C. Вейль несла для
современников и культуры в целом, мы неизбежно признаем, что она не являлась ни
выдающимся религиоведом, ни серьезным политическим мыслителем, ни сведущим
христианским богословом. Более того, исповедовала троцкистского толка
радикализм и антисемитизм, замешанный на грубом искажении фактов Писания[8].
Собственно говоря, она не была и в строгом, нововременном смысле слова
философом (у Крогман встречаются разные способы именовать такого рода
философствование: гностическая и каббалистическая теософия,
платоновско-манихейско-аквитанская мистика и т. д.).
Здесь, скорее, стоило бы
предложить несколько иную категорию измерения социальной и культурной
значимости этой фигуры, значимость... свидетеля. Так, Габриэль Марсель
напишет: «Чем чаще я обращаюсь к этой жизни и этим трудам... тем больше
убеждаюсь в том, что мы никогда не сможем свести их к каким-либо формулам.
[Симона Вейль является] свидетельницей Абсолютного...» (с. 179). Опыт, о
котором она свидетельствует, возможно, и в самом деле не сводиґм к дефинициям,
не возводиґм в принцип, не вводиґм в науку. Но Ангелике Крогман, возможно,
удалось сделать нечто более ценное для читателя, чем добросовестное приведение
фрагментов вейлевского наследия и разнородных векторов вейлевской мысли к
единой системе. Ей удалось передать сам импульс этой мысли, пусть даже
мы имеем здесь дело с тем редким типом мышления, когда мысль пытается коснуться
немыслимого, отступает перед ним и все же свидетельствует о себе.
ПРИЛОЖЕНИЕ
ИЗ
«КНИГИ О ГРАДЕ ЖЕНСКОМ»
Кристина Пизанская (1365—1430)
Книга
I
Здесь Кристина рассказывает, как по
внушению и с помощью Разума она начала копать землю и закладывать основание
Града Женского
И сказала дама Разума: «Вставай,
дочь моя! Давай, не мешкая дольше, пойдем на поле Учености. Там, где протекают
ясно водные реки и произрастают все плоды, на ровной и плодородной земле,
изобилующей всеми благами, будет основан Град Женский. Возьми лопату твоего
разумения, чтобы рыть и расчищать большой котлован на глубину, указанную мной,
а я буду помогать тебе и выносить на своих плечах землю».
Я сразу же встала, повинуясь ей, и
почувствовала себя в ее присутствии легче и уверенней, чем раньше. Она двинулась
вперед, а я за ней, и когда мы пришли на это поле, я начала по ее указаниям
копать и выбрасывать землю лопатой вопросов. И первый вопрос был таков:
«Госпожа, я помню, как вы сказали
мне по поводу осуждения многими мужчинами поведения женщин, что чем дольше
золото остается в тигле, тем оно становится чище, и это значит, что чем чаще
женщин будут несправедливо осуждать, тем больше они заслужат своей славы. Но
скажите мне, пожалуйста, почему, по какой причине, разные авторы в своих
книгах выступают против женщин, несмотря на то, что это, как мне известно от
вас, несправедливо; скажите, неужели от природы у мужчин такая склонность или
же они поступают так из ненависти к женщинам» но тогда откуда она происходит?»
И она ответила: «Дочь моя, чтобы
дать тебе возможность углубиться в этот вопрос, я сначала подальше отнесу
первую корзину земли. Поведение мужчин предопределено не природой, оно скорее
даже ей противоречит, ибо нет иной столь сильной и тесной связи, данной
природой по воле Бога мужчине и женщине, кроме любви. Причины, которые
побуждали, до сих пор побуждают мужчин, в том числе и авторов книг, – нападкам
на женщин, различны и многообразны, как ты и сама уже поняла. Некоторые
обрушиваются на женщин с добрыми намерениями — чтобы отвратить заблудших
мужчин от Падших, развращенных женщин, от которых те теряют голову, или чтобы
удержать от безрассудного увлечения ими и тем самым помочь мужчинам избежать
порочной, распущенной жизни. При этом они нападают на всех женщин вообще, полагая,
что женщины созданы из всяческой скверны».
«Госпожа, — сказала я, — простите
за то, что прерываю вас, но тогда эти авторы поступают правильно, коли они руководствуются
похвальными намерениями? Ведь, как гласит поговорка, человека судят по его
намерениям».
«Это заблуждение, дорогая моя
дочь, — возразила она, — и оно столь велико, что ему не может быть никакого
оправдания. Если бы кто-нибудь убил тебя не по безумию, а с добрым
намерением, то разве можно было бы его оправдать? Всякий поступивший так
руководствовался бы неправедным законом; несправедливо причинять ущерб или вред
одним, чтобы помочь другим. Поэтому нападки на всех женщин вообще противоречат
истине, и я поясню это с помощью еще одного довода.
Если писатели делают это, чтобы избавить
глупых людей от глупости, то они поступают так, как если бы я стала винить
огонь – необходимый и очень полезный элемент – за то, что некоторые по своей
вине сгорели, или обвинять воду за то, что кто-то утонул. Точно так же и все
прочие полезные вещи можно использовать на благо, а можно и во вред. Но нельзя
винить их, если глупцы ими злоупотребляют, и ты сама в свое время весьма удачно
писала об этом. И ведь все, кто независимо от намерений многоречиво осуждали
женщин в своих писаниях, приводили слишком общие и несуразные доводы, лишь бы
обосновать свое мнение. Словно человек, пошивший слишком длинное и широкое
платье только потому, что смог на дармовщинку и без помех отрезать большой
кусок чужого сукна.
Если бы эти писатели желали лишь
отвратить мужчин от тупости и, воздержавшись от утомительных нападок на жизнь и
поведение безнравственных, порочных женщин, вымазали бы правду об этих падших
и погрязших в грехах существах, которые искусственно лишены своих естественных
качеств – простоты, умиротворенности и праведности и потому подобны уродцам в
природе, коих следует всячески избегать, то тогда я согласилась бы, что они
сделали весьма полезное дело. Однако могу заверить тебя, что нападки на всех
женщин вообще, среди которых много и очень достойных никогда не питались мною,
Разумом, и все подписавшие под этими нападками оказались в полном заблуждении,
и это заблуждение будет существовать и далее. А потому выбрось, эти
грязные, черные и неровные камни, они не годятся для постройки твоего
прекрасного Града.
Многие
мужчины ополчаются против женщин по иным причинам. Одни прибегают к клевете
из-за своих собственных пороков, другими движут их телесные изъяны, третьи
поступают так из зависти, а четвертые из удовольствия, которое они получают,
возводя напраслину. Есть и такие, кто жаждет показать, сколь много ими
прочитано, и потому в своих писаниях они пересказывают то, что вычитали в
других книгах обильно цитируя и повторяя мнения их авторов.
Из-за собственных пороков нападают
на женщин те мужчины, которые провели молодость в распутстве, наслаждались
любовью многих женщин, обманом добиваясь любовных «свиданий, и состарились, не
раскаявшись в грехах.
Теперь
же они сокрушаются, что прошла пора их безумств и распутства. Природа,
благодаря которой сердечное влечение претворяется в желанное для страсти
действие, охладила их способности. Они страдают от того, что прошло золотое
время, им кажется, что на вершине жизни теперь молодежь, к коей и они когда-то
принадлежали. И не видят иного средства побороть свою печаль, как только
обрушиться на женщин в надежде сделать их менее привлекательными для других.
Повсюду можно встретить таких старичков, произносящих нечестивые и непристойные
речи. Вспомни Матеола, который сам признается, что он немощный старик,
обуреваемый страстями. Один его пример убедительно доказывает правдивость моих
слов, и можешь быть уверена, что и многие другие мужчины таковы.
Но эти
развращенные старики, подобно больным неизлечимой проказой, ничего общего не
имеют с добропорядочными пожилыми мужчинами, наделенными мною доблестью и
доброй волей, которые не разделяют порочных желаний, ибо для них это дело
слишком постыдное. Уста этих добрых мужей в согласии с их сердцами преисполнены
добродетельных и честных слов. Они ненавидят ложь и клевету, никогда не
порочат и не бесчестят ни мужчин, ни женщин, советуют избегать зла и следовать
добродетели, дабы идти прямым путем.
У мужчин, ополчающихся на женщин
из-за своих телесных недостатков, слабо и болезненно тело, а ум изощренный,
злой. Они не находят иного способа унять боль за свою немошь, кроме как
выместить ее на женщинах, доставляющих радость мужчинам. Они полагают, что
смогут помешать другим получать наслаждение, коего они сами вкусить не в состоянии.
Из зависти подвергают нападкам
женщин и те злоязычные мужчины, которые, испытав на себе, поняли, что многие
женщины умнее и благороднее их, и будучи уязвленными, преисполнились к ним
презрения. Побуждаемые завистью и высокомерием, они набрасываются с
обвинениями на всех женщин, надеясь умалить и поколебать честь и славу
наиболее достойных из них. И поступают как автор сочинения «О философии»,
имени которого я не помню. Он пытается убедить, что почтительное отношение к
женщинам некоторых мужчин недостойно внимания и что те, кто высоко ценит
женщин, его книгу извратили бы так, что ее пришлось бы назвать не «О
философии», то есть «О любви к мудрости», а «О филомории» – «О любви к
глупости». Но уверяю тебя и клянусь, что сам автор этой полной лживых
аргументов и выводов книги явил миру образец глупости.
Что касается тех мужчин, что из
удовольствия возводят напраслину, то неудивительно, что они клевещут на
женщин, ибо вообще по любому поводу злословят обо всех. И заверяю тебя, что
всякий, кто открыто клевещет- на женщин, делает это по злобе сердца, вопреки
разуму и природе. Вопреки разуму, поскольку проявляет великую неблагодарность:
благодеяния женщин столь велики, что как бы он ни старался, он никогда не смог
бы без них обойтись, постоянно нуждаясь в услугах женщин. Вопреки же природе
потому, что нет ни одной твари – ни зверя, ни птицы, — которая не любила бы
своих самок, и было бы совершенно противоестественно для разумного человека
поступать наоборот.
И поскольку до сих пор на эту тему
не написано ни одного достойного сочинения, не нашлось достаточно искусного
писателя, то нет и людей, пожелавших бы ему подражать. Зато много желающих
порифмоплетствовать, которые уверены, что не собьются с правильного пути, если
будут следовать за другими, кто уже писал на эту тему и якобы знает в ней толк,
тогда как у тех, полагаю, одна бестолковщина. Стремясь сразить себя, пишут
убогие стихи или баллады, в которых нет никакого чувства. Они берутся обсуждать
поведение женщин, королей и других людей, а сами не могут ни понять, ни
исправить собственных дурных поступков и низменных наклонностей. Простаки же по
своему невежеству объявляют и писания лучшими из созданных в этом мире.
Глава 9
Здесь
Кристина рассказывает, как она копала землю что означает то, что она задавала
даме Разума вопросы и получала на них ответы
«А. теперь, — продолжала дама Разума,
– я по твоей просьбе подготовила большую работу. Подумай, как ты сможешь
взяться за нее и продолжить копать землю, следуя моим указаниям». Повинуясь
ей, я напрягла все свои силы и задала следующий вопрос: «Госпожа, как
случилось, что Овидий, почитаемый как один из лучших поэтов – хотя многие
полагают и я благодаря твоим наставлениям вместе с ними, что Вергилий достоин
гораздо большей хвалы, – в книгах "Ars amatoria", "Remedia amoris", а
также в других сочинениях столь резко и часто подвергает женщин нападкам?»
Она отвечала: «Овидий мастерски
владел высоким искусством стихосложения, в своих трудах проявлял ум и глубокие
познания. Однако он истощил свое тело плотскими утехами, не удовольствовавшись
любовью одной женщины, но предавшись наслаждению со всеми ему доступными; не
ведавший ни чувства меры, ни верности, он в конце концов был ими всеми покинут.
В юности он безудержно предавался такой жизни, но затем был справедливо наказан
бесчестьем, лишением имущества и тяжкой болезнью. А за то, что и других своими
словами и делами он соблазнял вести такую же жизнь, его, как великого
распутника, отправили в ссылку. А когда позднее благодаря заступничеству
поддерживавших его молодых влиятельных римлян он вернулся из ссылки, то не смог
воздержаться от грехов, за которые ранее понес наказание, и тогда его за это
оскопили. Именно по этой причине, на которую стоит обратить внимание прежде
всего, он, не имея более возможности предаваться плотским наслаждениям, и
начал поносить женщин, пользуясь изощренным резонерством, чтобы представить их
непривлекательными.