рефераты скачать

МЕНЮ


Особенности философии Ницше

понятие, или образ, Ницше — понятие сверхчеловека. Оно точно так же

характеризует экстатическую человеческую личность, постигающую себя как

таковую; однако сверхчеловек — это итог самопознания такой личности, идеал

ее. И коль скоро существование выходящей за свои пределы личности нацелено

на будущее, то познавший себя человек и есть человек будущего. Сверхчеловек

— это человек, уже извлекший из себя, в своей воле к власти, свои

возможности быть больше того, что он есть.

Разумеется, такой человек не имеет ни малейшего отношения к биологии, к

эволюционной теории Дарвина и т.п., с чем легко смешивали ницшевское

разумение человека в век дарвинизма. И сам Ницше, говоря о «пестовании»

нового человека, подсказывал современникам слишком краткие и близорукие

способы истолкования своих представлений. Однако немецкое слово

подразумевает отнюдь не только выведение новых пород или видов, но и

дисциплину: дисциплинируя себя, то есть подчиняя себя воле к власти и

борьбе за власть (с самим же собою!), человек, как мыслил его Ницше,

устанавливает себя на то, чтобы быть больше самого себя, и умеет удержать

за собой эту новую высоту. В этом смысле такой познавший себя человек,

умеющий утвердить в себе такое самознание, и есть сверхчеловек. Как можно

судить по поэме Клода Дебюсси, да и по некоторым текстам самого же Ницше,

поэтика экстаза далеко не всегда предполагает какую-то нервную

взвинченность, истерику или даже возвышенный пафос стремления к цели.

Экстаз может протекать порой и в умиротворенных формах. Но экстатическому

человеку, который живет пониманием своих устремлений к высшему и большему и

который таким путем утверждает себя и свой мир перед лицом решительно всех,

очень просто сорваться на крик, истерику и как бы сорваться с цепи: он как-

никак должен вытеснить из мира всех остальных, а такая — пусть и внушенная

эпохой — задача весьма двусмысленна. Ницшевское презрение ко всему серому,

среднему, усредненному, жалкому, филистерскому, низкому укрепляется его

метафизикой и становится своего рода жизненной позой. Сам Ницше, измученный

многими болезнями, почти неработоспособный в течение долгих лет, почти

инвалид, часто попросту срывается, и такие срывы ложатся бременем на его

философскую мысль, отягощая ее моментами жестокости, бесцеремонной

нетерпимости. Всякий раз ницшевская метафизика срывается на моральное и

тогда выглядит аморализмом. Хотя смысл философии заключался совсем в ином —

в том, чтобы возвысить человека или даже заставить человека подняться до

самого себя, то есть до уровня заданных ему возможностей! Когда Ницше

рассуждает о войне (также и в книге «Так говорил Заратустра»), то такие

рассуждения со злонамеренной поспешностью представляют как защиту войн.

Однако коль скоро вместе с персонажем книги Ницше, да и вместе с самим ее

автором мы перенеслись в область мифа, нам не позволено вырывать из этого

философско-поэтического мира какие-либо частности, заявляя, что они

относятся не к мифу, а к самой действительности. Когда Ницше говорит о

войне, то он имеет в виду не войну как реальность истории XIX века — сам он

как санитар участвовал во франко-прусской войне 1870—1871 гг. и был

внутренне глубоко подавлен ее реальностью, — а известное изречение

Гераклита о войне (Полемос) как принципе различения вещей: «Война — отец

всех, царь всех: одних она объявляет богами, других — людьми, одних творит

рабами, других — свободными» (фрагмент 53 в новом переводе А.В. Лебедева).

Здесь будет, кстати сказать, о том, как часто читали Ницше и как нельзя

его читать. В романе Леонида Добычина «Город Эн» (1935) есть такой эпизод:

«Кондратьева, вскочив с качалки, побежала к нам. Мы похвалили садик и

взошли с ней на верандочку. Там я увидел книгу с надписями на полях — «Как

для кого!» — было написано химическим карандашом и смочено. — «Ого!» — «Так

говорил, — прочла маман заглавие, — Заратустра». — Это муж читает и свои

заметки делает, — сказала нам Кондратьева... У Кондратьевых был кто-то

именинник. Толчея была и бестолочь. Я улизнул в «приемную». Там пахло

йодоформом. «Панорама Ревеля» и «Заратустра» с надписями на полях лежали на

столе»2.

Этот эпизод романа относится к самому началу XX века: провинциальный

интеллигент, врач, читает тогдашнюю новинку — русский перевод книги Ницше.

Эта книга, лежащая на столе, потом еще несколько раз возникает в романе: на

полях ее, может быть и вовсе не дочитанной до конца, потом дети рисуют свои

картинки. Но манера чтения, подмеченная зорко наблюдавшим мелочи писателем,

вызывает усмешку поспешностью реакции: казалось бы, хорошо, что книга

задевает за живое и заставляет откликаться, когда вызывает несогласие, —

однако реакция явно поспешна и слишком непосредственна для такой книги, как

«Заратустра», она разрывает ткань произведения и отрицает и уничтожает его

как целое. Между тем мы уже видели, какого рода целое составляет это

произведение, — оно уходит в область мифа, трудно поддающегося

интерпретации и вообще не поддающегося до конца разгадке, но и в этой

области как бы плавно переходит в пространство, в бесконечность. Именно

поэтому вырывать что-то отдельное и частное из такого целого, торопиться

соглашаться или не соглашаться с отдельными высказываниями автора — дело

неуместное для интерпретации, а для понимания и вовсе пустое. Увы!

германист, представляющий русскому читателю произведения немецкой

литературы, то и дело вынужден объяснять, что эти произведения — трудные, а

потому требуют к себе внимательного, особо бережного, неторопливого

отношения. Так устроена эта литература, в чем можно видеть ее достоинство

или, может быть, недостаток. Разве что Э.Т.А. Гофмана не приходится так

представлять, потому что все читают его охотно и с удовольствием, он не

требует толкований и совсем не труден. Однако не только русский

провинциальный врач, но и немецкие профессора долгие годы упорно читали

Ницше именно так — «точечно», вырывая фразы из контекста, не находя ключа к

тексту. А ключ — это уходящее в бескрайность целое текста.

Только путая Гераклита со второй — или с первой мировой войной, можно

было превратить Ницше-антимилитариста в проповедника войны. Только так —

Ницше — врага Германской империи и немецко-прусского императора — в их

пропагандиста. Только так ненавистника немцев, который даже считал зазорным

для себя считаться немцем и был уверен (ошибочно!) в своем польском

происхождении, — в германского националиста. Только так — юдофила Ницше в

юдофоба, то есть ценителя евреев — в антисемита. Но недаром же Ницше считал

лучшим из поэтов Генриха Гейне и уверял, что уже повстречаться с евреем —

благодеяние судьбы.

Трудно найти человека — философа или писателя, — который говорил бы о

немцах столь резко и оскорбительно, как Ницше! Поэтому, читая Ницше, мы

должны собрать все свое внимание и, главное, не торопиться.

В Ницше, наверное, много болезненного; сам называя себя «декадентом» и

непременно выписывая это слово по-французски (само явление пошло ведь из

Франции), Ницше сознавал свою болезненность: может быть, есть что-то

неестественное в той колоссальной дистанции, которую как высоту все снова и

снова рвется взять Ницше — из глубины болезней, лишающих его сил,

унижающих, пригибающих к земле, и до абсолютного здоровья «сверхчеловека»,

превышающего в себе человеческую обычность, человеческую норму. Ницше

возвысился даже до того, чтобы идеей «вечного возвращения всего»

благословить все сущее и живое, — тогда все, что ни есть, даже все самое

среднее и пошлое, все-таки в конечном счете достойно того, чтобы быть:

жизнь хороша сама, как она есть, со всеми ее изъянами, пороками. Это высшее

усилие мысли Ницше, и ему наверняка присуще что-то нездоровое: чрезмерно

много нервных усилий, переломов и преломлений, слишком много «злобного

коварства» (любимое выражение Ницше) тратит он на свое восхождение к

высшему, к здоровью. Вообще говоря, экстаз, исхождение есть нечто

однобокое, пока он не уравновешивается возвращением к себе, а у Ницше

такого равновесия нет и в помине, как нет его и во всей литературе, и во

всем искусстве, и во всей эстетике экстаза на рубеже XIX— XX веков. Во всем

этом большая односторонность, сплошной порыв, сжигающее себя пламя. Во всем

этом есть и след, прожитой опыт французского декаданса 1880-х годов,

декаданса, разрушающего гармонию покоя и разделяющего леность и порыв,

идиллию и борьбу. Все это есть и в Ницше. Но ведь мы не обязаны

«оправдывать» его во всем, а только должны самую односторонность его уметь

прочитывать предельно многогранно.

Тем, кто привык слышать стереотипные приговоры Ницше, возможно, будет

удивительно услышать о том, что вся поэтика и эстетика Ницше — это поэтика

и эстетика героического. Ведь героическое по тривиальным представлениям

никак не вяжется с декадансом! Но героическое у Ницше и есть преодоление

декаданса через движение вверх, к здоровью, к самоутверждению, это борьба

за самого себя как за «сверхчеловека» в самом себе, борьба за самопознание-

самодисциплину, борьба, которую можно было бы назвать самоотверженной, если

бы, по понятию Ницше, то не была борьба во имя себя, борьба за

самоутверждение. Человек в этом порыве ввысь — согласно метафизике

существования, экзистенции, экстаза — берет на себя весь риск своего

существования. Существование человека проникнуто риском и полно

героического. Этот риск вечного накала в порыве к высшему пьянит, а отсюда

постоянные образы духовной одержимости и опьяненности: предпоследний из

входящих в книгу «Так говорил Заратустра» текстов, переведенный у нас как

«Песнь бродящих в ночи» (один из возможных вариантов перевода,

соответствующий оригиналу книги), более известен под названием «Опьяненная

песнь», и такое наименование вновь великолепно передает в целом всю

эстетику, все умонастроение экстаза.

Как бы ни искажался Ницше своими первыми толкователями, его эстетика

героического экстаза была безошибочно вычитана в его произведениях, и она

произвела колоссальное впечатление на умы Европы. Что тут говорить, если в

России наряду с А.Н. Скрябиным, уже подготовленным к восприятию ряда идей

Ницше духовной традицией крайнего спиритуализма, идеи героического экстаза

были усвоены и А.М. Горьким, причем они вошли в самую глубину его

произведений. И знаменитые слова из пьесы «На дне» — «Человек — это звучит

гордо!» — конечно же выражают собой суть взглядов Ницше. Человек, о котором

заходит речь в этом столь выразительном восклицании, — это и есть человек,

стремящийся превысить себя в борьбе за себя же, человек, желающий и

«водящий» большего от себя и в себе. Не приходится и говорить о том, что

подобная откровенная, прямолинейная фраза была бы немыслима в творчестве

русских классиков XIX века. Однако у А.М. Горького, этого великого

писателя, характер творчества заметно меняется, приобретает новые черты; в

творчестве писателя появляется возможность прославления «чистого» героизма

вообще, чего прежде не бывало в русской литературе, но одновременно как-то

особо и, возможно, не без влияния Ницше, усложняются, или обостряются,

образы героев — так, что в персонажах обретаются — совсем неопосредованно,

или почти совсем неопосредованно — задатки как положительных, так и

отрицательных, дурных характеров. Одни резко сталкиваются с другими и

вместе явно не уживаются. То и другое словно болтается внутри личности, и

одно может неожиданно просматриваться через другое. Личности — с резкими

углами. Хотя все это в творчестве Горького создается на основе

реалистического образа: внутрь его сплошной и жизнеподобной цельности

закрадывается такая возможность сбоя и переосмысления. Достаточно сравнить

с этим хотя бы то, как часто в книге Ницше освещение и оценка событий и

характеров меняются на противоположные (особенно в четвертой, сказочно-

мифологической книге «Заратустры», предоставляющей до какой-то степени

возможность очеловечивания символически-экстатических персонажей

повествования). Экстатизм Ницше может проникать, таким образом, и в

традиционно-реалистическое литературное творчество, воспринимающее веяния

новой эпохи.

Естественно, что влияние Ницше на европейскую культуру, особенно на

западную, было в сущности универсальным, а формы преломления творчества

Ницше — почти бескрайне разнообразными. Это и должно было быть так, если

принять во внимание, что влияние Ницше не было, по существу, целостным, —

это сейчас мы приближаемся к тому, чтобы распознавать его противоречивую и

сложноустроенную целостность, — но раскладывалось на отдельные моменты и

мотивы, включая и мотивы совершенно искаженного, почти полностью ложного

истолкования Ницше. То, что при этом книга «Так говорил Заратустра» нередко

находилась в самом центре внимания, легко объяснимо, — 'ведь эта книга

представляет собою предельный и единственный во всем творчестве Ницше

пример поэтически-философского произведения, где стороны, поэзия и

философия, встречаются в единстве, где ни одна сторона не перевешивает.

«Так говорил Заратустра» — эта книга попадала в центр внимания читателей,

привлекая своей ложной понятностью: на деле, именно вследствие единства ее

поэтически-философского мифа, это, пожалуй, наиболее сложное создание

Ницше. Срединное по своему положению в творчестве Ницше, оно содержит в

себе всю полноту его философских идей.

Одной из идей, медленно вызревавших в мысли Ницше, была идея переоценки

всех ценностей. Именно так должен был называться капитальный его труд,

обдумывавшийся им в последние годы сознательной деятельности. Этот труд

должен был представить всю сумму философии Ницше. Однако эта идея

присутствует и в книге «Так говорил Заратустра» — не столько излагается,

сколько именно присутствует как глубокая основа мысли, к которой философ

должен подходить с самых разных сторон, пытаясь осмыслять ее. Коль скоро

идея переоценки всех ценностей получает здесь философски-поэтическое

освещение, этим уже оправдано центральное положение книги во всей истории

восприятия философии Ницше. И вот почему: то характерное для Ницше

самопонимание человека, человеческой личности, о каком уже шла речь, имело

еще некоторые важнейшие стороны. Поразительным образом эти стороны

связывают Ницше со всем мировосприятием его эпохи, — однако так, что это

нисколько не умаляет его роли первотворца и первоосмыслителя нового

человеческого образа.

Каков же этот образ человека? Вместе со всей естественной наукой своего

времени — а она тут прокладывала пути новому образу человека или даже,

скорее, проявляла, выводила наружу то, к чему склонялись сами же люди

середины XIX века, помимо всякой науки, — Ницше был убежден, что человек —

существо исключительно посюстороннее, что у него чисто чувственная,

материальная основа. Может быть, кому-нибудь покажется странным, что таков

был взгляд философа-«иде-адиста», но это так. Вот он, человек: он брошен в

этот мир, и ничего, кроме этой чувственности и материальности, у него и

рядом с ним нет. Нет и ничего потустороннего, нет ни богов, ни бога, ни

судьбы — вообще нет ничего, что бы извне, как сила духовная, определяло

жизнь человека и историю людей. Можно думать, что сам экстатический образ

человека у Ницше возник как бы на внезапно освободившемся пространстве, —

человек растет ввысь, может превышать самого себя, свою сущность именно

потому, что «наверху» нет никакого сдерживающего его или направляющего его

начала: человек сам определяет свое бытие, но между тем определяет и все

бытие. Бытие это в некотором, весьма глубоком, отношении есть все равно что

ничто, все равно что опустошенность, из которой исчезло все само по себе

высокое, идеальное. Однако главный факт — это то, что человек предоставлен

сам себе. Хочет он того или нет, он управляет собой, управляет историей, он

берет и себя, и свою историю в свои руки: он единственный, кто может

обладать ею. Поэтому ницшевский «сверхчеловек» (породивший в истории мысли

такую путаницу) — это всего лишь человек, до конца осознавший свою роль в

мире и понявший, что он, и только он — хозяин своей судьбы и своего бытия.

«Сверхчеловек» Ницше — это призыв понять, что положение человека именно

таково, и отделаться от любых иллюзий: религия, построенная на ней мораль —

это для Ницше всего лишь застарелые иллюзии. Бог для культуры — самое

высокое, а для Ницше самое низкое и позорное: веровать в бога в его глазах

стыдно и недостойно. Человек — один в мире, он в мире одинок. Именно этот

мир постигается затем как мир по существу внутренний, как внутреннее

пространство экстатической личности.

Такой новый образ мира и человека и означал переоценку всех ценностей.

Тут не было ничего надуманного! В этой переоценке отразилось лишь

последовательное додумывание до конца тенденций XIX века — тех, что

сказались и в естественной науке того времени, и в бессознательных

склонностях людей, и в самом искусстве. Была во всем этом и самая

благородная сторона: человек вдруг почувствовал себя хозяином своей судьбы,

своего положения в мире, ощутил себя независимым от какой-либо философии

или мировоззрения, какие он должен был бы непременно разделять. Был в этом

и какой-то новый источник человеческого достоинства, и момент равновесия

человека и мира, оборачивавшийся особой прочностью самоощущения. Так — в

наиболее благоприятных случаях. Ницше же вносил в эту ситуацию момент

агрессивного отрицания традиции, такой действительно нигилистический

момент, когда все старое, заветное должно было непременно рушиться.

Поскольку сфера устоявшейся веры и морали сокращалась, все это не могло не

повести к тяжелым конфликтам в душе многих, кто не способен был попросту

отказаться от привычных взглядов и в то же время не мог избежать неблагого,

разрушительного воздействия Ницше. Сейчас нам яснее, что Ницше, настаивая

на переоценке всех ценностей, невольно — как бы следуя прямоте и

«честности» своего мыслительного склада — закреплял некоторую преходящую,

характерную для середины XIX века ситуацию, некоторую иллюзию этого времени

— иллюзию, основанную именно на временном равновесии человека и мира,

человека и природы, иллюзию того, что отныне человек все сможет взять в

свои руки и сумеет управлять всем. В том числе сможет взять в свои руки

свою историю! Сама же история прекрасно опровергла подобные иллюзии. Однако

при своем колоссальном влиянии Ницше не мог не нанести тяжелейший удар вере

и морали людей: думая, что он пишет для совсем немногих («для всех и ни для

кого», как значится в подзаголовке «Заратустры»), Ницше на самом деле

предлагал людям следовать удобной для них иллюзии. Возвеличиваемая им

самоопределяющаяся, направляющая себя личность должна была породить

небывалое человеческое самоуправство. Так ярко сказавшаяся в Ницше иллюзия

полного человеческого самоопределения — она сказалась и помимо Ницше —

навлекла на человечество огромные беды. В иных же случаях Ницше сознавал и

открыто допускал, что человечеством управляют именно удобные для него

иллюзии, — знание, которое, казалось бы, могло способствовать тому, чтобы с

разоблачительным недоверием относиться не только к традиционным верованиям

и взглядам, но и к своим собственным мнениям и суждениям.

Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6


Copyright © 2012 г.
При использовании материалов - ссылка на сайт обязательна.