Самые благожелательные к Петру историки и писатели не скупятся на черные
краски, изображая его пьянство и разгул, его беспощадность и его жестокости. И
делают это так, как если бы они понятия не имели, что и пьянство, и
беспощадность были явлениями эпохи, и при этом, по преимуществу, не русской
эпохи. Наши историки, рисуя петровские поездки заграницу — рисуют тогдашнюю
Европу в виде этаких мирных благоустроенных земель, состоящих под опекой благопопечительных
и благопросвещенных правителей, воспитывающих народы свои не батожьем и
пытками, а мерами разумного и нравственного воздействия, — этакий сплошной
саардамский парадиз.
Исходная точка всех
официальных суждений о Петре сводится к следующему: Москва чудовищно отстала от
Европы. Петр, — хотя и варварскими методами, — пытался поставить Россию на один
уровень с европейской техникой, моралью, общественным бытом и прочее.
Официальная точка зрения довоенной России почти ничем не отличается от
официальных советских формулировок: родство, по меньшей мере, странное.
Приводятся и личные переживания Петра, толкнувшие его на путь реформы: его
впечатления в Кокуйской слободе и его наблюдения в Европе. В общей сумме все
это можно было бы сформулировать так: варварство, грязь, отсталость Москвы, — и
чистота, гуманность и благоустройство Европы. Ключевский так и пишет: «как ни
мало внимателен был Петр к политическим порядкам и общественным нравам Европы,
он, при своей чуткости, не мог не заметить, что тамошние народы воспитываются и
крепнут не кнутом и застенком» — как, дескать, «воспитывалась» Московская Русь.
Литературная обработка этой темы достигла своего кульминационного пункта в
легенде о саардамском плотнике, восхищенном чистотой, уютом и свободой цивилизованных
европейских стран.
Описывая европейскую
благовоспитанность, историки становятся в тупик перед петровскими
антирелигиозными и прочими безобразиями: откуда бы это взялось? Поехал человек
в Европу с целью закупки и импорта в Россию всяческой цивилизации и
благовоспитанности, а привез такие вещи, за какие двести лет спустя даже и
большевики своих воинствующих безбожников по головке не гладили? Я не буду
повторять этих вещей: они всем известны — ряд неслыханных кощунств,
организованное издевательство над Церковью, беспробудное пьянство,
насильственное спаивание людей, ушаты сивухи, которую гвардейцы вливали в горло
всяким встречным и поперечным — словом, действительно, черт знает что такое.
Откуда бы это? Ответ подыскивается все в том же направлении: этакая широкая,
истинно великорусская натура, с ее насмешливостью, необузданностью, широчайшим
размахом во всем — в худе, и в добре, и в подвиге, и в безобразии. И тут же
делается ссылка на варварское состояние Москвы: «что вы хотите, — варварская
страна, варварские развлечения...»
Я не историк и в смысле
исторической эрудиции никак не могу конкурировать даже с Покровским. Но для
того, чтобы увидеть совершеннейшую лживость всей этой концепции — вовсе не
нужно быть историком: вполне достаточно знать европейскую историю в объеме
курса средних учебных заведений. Даже и этого, самого элементарнейшего знания
европейских дел вполне достаточно для того, чтобы сделать такой вывод:
благоустроенной Европы, с ее благопопечительным начальством, Петр видеть не мог
— и по той чрезвычайно простой причине, что такой Европы вообще и в природе не
существовало.
Вспомним европейскую
обстановку петровских времен. Германия только что закончила Вестфальским миром
1648 г. Тридцатилетнюю войну, в которой от военных действий, болезней и голода
погибло три четверти (три четверти!) населения страны. Во время Петра Европа
вела тридцатилетнюю войну за испанское наследство, которая была прекращена
из-за истощения всех участвующих стран — ибо и Германия, и Франция снова стали
вымирать от голода. Маршал Вобан писал что одна десятая часть населения Франции
нищенствует и половина находится на пороге нищенства. Дороги Европы были
переполнены разбойными бандами — солдатами, бежавшими из армий воюющих сторон,
голодающими мужиками, разоренными горожанами — людьми, которые могли снискать
себе пропитание только путем разбоя и которых жандармерия вешала сотнями и
тысячами тут же на дорогах — для устрашения. Во всей Европе полыхали костры
инквизиции — и католической, и протестантской, на которых ученые богословы
обеих религий жгли ведьм. За сто лет до Петра приговоров от 16 февраля 1568
года Святейшая Инквизиция осудила на смерть ВСЕХ жителей Нидерландов, и герцог
Альба вырезывал целые нидерландские города.
В первой половине XVII
века нидерландцы принимали участие в Тридцатилетней войне. Сейчас же после ее
окончания, они были разгромлены Кромвелем (1652-54), который своим
«навигационным актом» начисто ликвидировал голландскую морскую торговлю. Затем
последовали две войны с Францией. И, наконец, Нидерланды были втянуты в новую,
но по старому бессмысленную войну за испанское наследство.
Нидерланды были
разорены. Голодные массы на улицах рвали в клочки представителей власти —
власть отвечала казнями. Тот саксонский судья Карпцоф, который казнил 20.000
человек, — это только в одной Саксонии! — двадцать тысяч человек, а Саксония
была не больше двух-трех наших губерний, помер — совсем перед приездом Петра в
ту Европу, которая, по Ключевскому, воспитывалась без кнута и застенка — в 1666
году. Я не знаю имен его наследников и продолжателей — на самого Карпцофа я
натолкнулся совершенно случайно — но эти наследники были наверняка. Сколько
людей повесили, сожгли или четвертовали они?
В Англии, куда Петр
направил свои стопы из Саардама, — при одной Елизавете было повешено и казнено
другими способами около девяноста тысяч человек. Вся Европа билась в
конвульсиях войн, голода, инквизиции и эпидемий — в том числе и психических:
обезумевшие женщины Европы сами являлись на инквизиционные судилища и сами
признавались в плотском сожительстве с дьяволом. Некоторые местности Германии
остались, в результате этого совсем без женского населения.
«Европейские народы
воспитывались не кнутом и застенками» — говорит Ключевский. Ключевский не мог
не знать, что по «Уложению Царя Алексея Михайловича» смертная казнь полагалась
за 60 видов преступлений, по современному ему французскому законодательству —
за 115, а Петр ввел смертную казнь за двести — это называется «воспитывать без
кнута и застенка». Наши историки не могли, конечно, не знать, что наши
«застенки» были детской игрушкой по сравнению с западноевропейскими нравами и
обычаями. Они не могли не знать, как расправилось шведское правительство с
современником Петра — Паткулем, как уже совсем нечеловеческим способом был во
Франции в 1757 году казнен отец Дамьен, какая судьба постигла друзей Фридриха —
будущего «Фридриха Великого» — казненных четвертованием на глазах юного
наследника престола. Да и сам наследник был спасен от судьбы Алексея Петровича
только заступничеством иностранных дворов. Так — вот все это называется
«воспитанием без кнута и застенка».
Застенки были и в
Москве. Но вот что пишет об отце Петра — Алексее Михайловиче, посторонний и
иностранный наблюдатель — австрийский посол Мейерберг:
«Царь, при беспредельной
своей власти над народом, привыкшим к полному рабству, ни разу не посягнул ни
на чье имущество, ни на чью жизнь, ни на чью честь».
Оставим пока «полное
рабство» на совести барона Мейерберга: для баронских фантазий в Москве,
действительно, особого простора не было, а собственные крестьяне барона
Мейерберга едва ли пользовались большей свободой, чем московские. Но, вот, царь
«не посягнул ни на чье имущество, ни на чью жизнь, ни на чью честь» — может
быть, изучать политическую педагогику «без кнута и застенка» было бы удобнее в
Москве а не в Саардаме?
Историки говорят о
московской грязи и об европейской чистоте. Процент того и другого — и в Москве,
и в Европе сейчас установить довольно трудно. Версальский двор купался,
конечно, в роскоши, но еще больше он купался во вшах: на карточный стол короля
ставилось блюдечко, на котором можно было давить вшей. Были они, конечно, и в
Москве — больше их было или меньше — такой статистики у меня нет. Однако,
кое-что можно было бы сообразить и, так сказать, косвенными методами: в Москве
были бани и Москва вся — городская и деревенская, мылась в банях, по крайней
мере, еженедельно. В Европе бань не было. И сейчас, больше двухсот лет после
Петра, бань в Европе тоже нет. Города моются в ваннах — там, где ванны есть,
деревня не моется совсем, не моется и сейчас. В том же городке Темпельбурге, о
котором я уже повествовал, на пять тысяч населения имеется одна ванна в
гостинице. А когда мой сын однажды заказал ванну для нас обоих — он пришел
раньше и вымылся, я пришел позже и администрация гостиницы была искренне
изумлена моим требованием налить в ванну чистой воды: истинно русская
расточительность — не могут два человека вымыться в одной и той же воде!
Петр — в числе прочих
своих войн — объявил войну и русским баням. Они были обложены почти
запретительным налогом: высшее сословие за право иметь баню платило три рубля в
год, среднее — по рублю, низшее — по 15 копеек — одна из гениальных финансовых
мер, подсказанная Петру его пресловутыми прибыльщиками. Ключевский пишет: «в
среднем составе было много людей, которые не могли оплатить своих бань «даже с
правежа под батогами». Даже с правежом и под батогами московская Русь защищала
свое азиатское право на чистоплотность. На чистоплотность, вовсе неизвестную
даже и сегодняшней Европе, не говоря уже об Европе петровских времен.
Сказка о сусальной
Европе и варварской Москве есть сознательная ложь. Бессознательной она не может
быть: факты слишком элементарны, слишком общеизвестны и слишком уж бьют в
глаза. И ежели Петр привез из Европы в три раза расширенное применение смертной
казни, борьбу с банями, и еще некоторые другие вещи, — то мы имеем право
утверждать, что это не было ни случайностью, ни капризом Петра: это было
европеизацией: живет же просвещенная Европа без бань? — нужно ликвидировать
московские бани. Рубят в Европе головы за каждый пустяк? — нужно рубить их и в
Москве. Европеизация — так европеизация!
Европеизацией
объясняются и петровские кощунственные выходки. Описывая их, историки никак не
могут найти для них подходящей полочки. В Москве этого не бывало никогда.
Откуда же Петр мог бы заимствовать и всепьяннейший синод, и непристойные
имитации Евангелия и креста и все то, что с такою странной изобретательностью
практиковал он с его выдвиженцами?
Историки снова плотно
зажмуривают глаза. Выходит так, как будто вся эта хулиганская эпопея с неба
свалилась, была, так сказать, личным капризом и личным изобретением Петра,
который на выдумку был вообще не горазд. И только Покровский в третьем томе
своей достаточно похабной Истории России (довоенное издание), — скупо и
мельком, сообщая о «протестантских симпатиях Петра», намекает и на источники его
вдохновения. Европа эпохи Петра вела лютеранскую борьбу против католицизма. И
арсенал снарядов и экспонатов петровского антирелигиозного хулиганства был,
попросту, заимствован из лютеранской практики. Приличиями и чувствами меры
тогда особенно не стеснялись, и подхватив лютеранские методы издевки над
католицизмом, Петр только переменил адрес — вместо издевательств над
католицизмом, стал издеваться над православием. Этого источника петровских
забав наши историки не заметили вовсе.
Первоначальной
общественной школой Петра был Кокуй, с его разноплеменными отбросами Европы,
попавшими в Москву, на ловлю счастья и чинов. Если Европа в ее высших слоях
особенной чинностью не блистала, то что уж говорить об этих отбросах. Особенно
в присутствии царя обеспечивавшего эти отбросы от всякого полицейского
вмешательства. Делали — что хотели. Пили целыми сутками — так, что многие
помирали. И не только пили сами — заставляли пить и других, так что варварские
москвичи бежали от царской компании, как от чумы.
Пили, конечно, и в
Москве: «веселие Руси...» Но, если исключить Ивана Грозного, с его тоже
революционными методами действия, то о пьянстве в Московском Кремле мы не
слышали ничего. Там был известный «чин». И когда московские цари принимали
иностранных послов, то царь подымал свой бокал за здоровье послов, и их
монархов — но это не было ни пьянством, ни запоем.
О состоянии уровня
трезвости в современной Петру Европе, у меня, к сожалению, особенных данных
нет. Есть случайная отметка москвича, путешествовавшего по Европе и
отмечавшего, что, например, немцы «народ дохтуроватый, а пьют вельми зело».
«Вельми зело» — указывает на некоторую степень изумления: вероятно, что в
Москве пили или только «вельми», или только «зело» — в Германии и вельми, и
зело. Но для более позднего периода некоторые свидетельства имеются. Сто лет
после Петра — при Александре I наш посол в Лондоне граф Воронцов доносил своему
правительству о коронованных попойках, на которых, «никто не вставал из-за
стола, а всех выносили». Именно в то же время английский король Георг пришел на
свою собственную свадьбу в столь пьяном виде, что не мог стоять на ногах и
придворные во время всей церемонии держали его под руки.
Пьянствовала ли вся
Европа? Ну, конечно, нет. В подавляющем большинстве случаев, массы не имели не
только вина, но и хлеба. В братоубийственных феодальных войнах, которые велись
руками наемных солдат — население подвергалось грабежу не только со стороны
«чужих», но и со стороны «своих». Еще армии Фридриха Великого были бичом для
собственного прусского населения. Наемная армия, — наемной армией была и
фририховская, — не имела никаких моральных оснований быть боеспособной — отсюда
и та палочная дисциплина, которая, к удивлению Фридриха Великого, заставляла
солдата бояться капральской палки больше, чем неприятельского штыка. Отсюда та
палочная дисциплина в армии, которую и у нас ввел Петр и ликвидировали только
Потемкин, Румянцев и Суворов, позже она была восстановлена поклонником Фридриха
— Павлом I. В Германии, перед Второй мировой войной, еще били гимназистов. Не
было «телесных наказаний» в строгом смысле этого слова, но пощечины
практиковались, как самый обычный способ педагогического воздействия. К русским
детям, посещавшим германские школы, эта система, впрочем, не применялась. Наши
варварские нравы ликвидировали всякое телесное воздействие на школьников уже
лет восемьдесят тому назад. И попытки немецких учителей бить по физиономии
русских детей — приводили к скандалам: иногда родители приходили скандалить, а иногда
и школьники отвечали сами — так что русские варвары были оставлены в покое.
Все это было в средней
Европе. В южной было еще хуже, в особенности в Италии и Испании — вспомним, что
последний случай аутодафе — публичного сожжения живого еретика — относится к
1826-му году. Вспомним и христианские развлечения римских Пап, — театральные
спектакли, от которых, по выражению Покровского, краснели соотечественники
Рабле — французские дипломаты. Редкий случай дипломатической стыдливости. На
этих представлениях актеров слуги схватывали за руки и за ноги и били животом о
пол сцены, — так сказать, аплодисменты наоборот...
Не нужно, конечно,
думать, что в Москве до-петровской эпохи был рай земной или, по крайней мере,
манеры современного великосветского салона. Не забудем, что пытки, как метод
допроса и не только обвиняемых, но даже и свидетелей, были в Европе отменены в
среднем лет сто-полтораста тому назад. Кровь и грязь были в Москве, но в Москве
их было очень намного меньше. И Петр, с той, поистине, петровской «чуткостью»,
которую ему либерально приписывает Ключевский — вот и привез в Москву:
стрелецкие казни, личное и собственноручное в них участие — до чего Московские
цари, даже и Грозный, никогда не опускались; привез Преображенский приказ, привез
утроенную порцию смертной казни, привез тот террористический режим, на который
так трогательно любят ссылаться большевики. А что он мог привезти другое?
Технику и прочее
привозили и без него. Ассамблеи? Нужно еще доказать, что принудительное
спаивание сивухой — всех, в том числе и женщин, было каким бы то ни было
прогрессом, по сравнению хотя бы с московскими теремами — где москвички,
впрочем, взаперти не сидели — ибо не могли сидеть: московские дворяне все время
были в служебных разъездах, и домами управляли их жены. Отмена медвежьей травли
и кулачного боя? Удовольствия, конечно, грубоватые, но чем лучше их нынешние
бои быков в Испании или профессиональный бокс в Америке?
Состояние общественной
морали в Москве было не очень высоким — по сравнению — не с сегодняшним,
конечно, днем, а с началом двадцатого столетия. Но в Европе оно было на много
ниже. Ключевский, и иже с ним, не знать этого не могли. Это — слишком уж
элементарно. Как слишком элементарен и тот факт, что государственное устройство
огромной Московской Империи было неизмеримо выше государственного устройства
петровской Европы, раздиравшейся феодальными династическими внутренними
войнами, разъедаемой, религиозными преследованиями, сжигавшей ведьм и
рассматривавшей свое собственное крестьянство, как двуногий скот — точка
зрения, которую петровские реформы импортировали и в нашу страну.
Сказка о сусальной
Европе и о варварской Москве является исходной точкой, идеологическим опорным
пунктом для стройки дальнейшей исторической концепции о «деле Петра». Дальше я
постараюсь доказать, как одна легенда и фальшивка, громоздясь на другую легенду
и фальшивку, создали представление, имеющее только очень отдаленное отношение к
действительности. Это, мне кажется, будет не очень трудно. Значительно труднее
— объяснить двухсотлетний ряд «идеологических надстроек» над действительностью,
— окончившихся коммунистической революцией. Или, во всяком случае, это
объяснение трудно сформулировать с той же наглядностью, с какою можно доказать
полнейшее несоответствие петровской легенды самым элементарным и самым
общеизвестным историческим фактам.
В основе этой легенды
лежит сказка о сусальной Европе и о варварской Москве. Эта сказка совершенно
необходима, как фундамент для всего остального: если вы откинете этот фундамент
— сказки строить будет не на чем: все дальнейшее строительство превращается в
бессмыслицу. Тогда придется сказать, что из всей просвещенной Европы, Петру
стоило взять технику чугунолитейного дела, которую предшественники великого
преобразователя импортировали и без него, — может быть и еще кое-что из
технических мелочей, достигнутых всем тогдашним человечеством, от которого
Москва столь долго была изолирована, но что со всеми остальными петровскими
реформами — не стоило и огорода городить. Но тогда, если вы откинете сусальную
Европу, а с нею, следовательно, и благодетельность петровских реформ, тогда
рушится весь быт и весь смысл того слоя людей, которые выросли на почве
петровской реформы — быт и смысл крепостнического русского дворянства.
ВОПРОС О
БЕЗДНЕ
Следующим — после сусальной Европы — элементом легендарной стройки является
вопрос о той бездне, на краю которой стояла Московская Русь и от которой спас
ее гений Петра.
Теории сусальной Европы
и варварской Москвы носили психологический оттенок горькой, но беспощадной
объективности: «Что делать? Действительно — Москва отстала чудовищно;
действительно, Европа была неизмеримо впереди нее». Это был, так сказать,
беспристрастный диагноз, в котором русские чувства просвещенных светил русской
исторической науки не играли никакой роли. Теория бездны обрастает даже и
патриотической тревогой: если бы не Петр, свалились бы мы все в эту бездну. И,
может быть, и России теперь не было бы никакой. Наш знаменитый западник Чаадаев
утверждал даже, что без Петра Россию впоследствии завоевал бы Фридрих Великий —
это с полутора миллионами прусского населения во времена Петра!
Мотив бездны был ярче
всего сформулирован Пушкиным: «над самой бездной — на высоте, уздой железной —
Россию вздернул на дыбы!»
Не будем отрицать ни
пушкинского гения, ни пушкинского ума. Но, вот, бросил же он свой знаменитый
афоризм о пугачевском бунте: «русский бунт, бессмысленный и беспощадный». Как
мог Пушкин сказать такую фразу? Беспощадным было все — и крепостное право, и
протесты против него, и подавление этих протестов: расправа с пугачевцами была
никак не гуманнее пугачевских расправ — по тем временам беспощадно было все. Но
так ли уж бессмысленным был протест против крепостного права? И так ли уж
решительно никакого ни национального, ни нравственного смысла Пушкин в нем
найти не мог? И это Пушкин, который воспевал «свободы тайный страж, карающий
кинжал»? Почему он отказывал в праве на того же «стража свободы», но только в
руках русского мужика, а не в руках бунтующего против государственности барина?
Почему барский бунт декабристов, направленный против царя, был так близок
пушкинскому сердцу и почему мужицкий бунт Пугачева, направленный против
цареубийц, оказался для Пушкина бессмысленным? По совершенно той же причине,
которая заставила людей конструировать теорию о бездне, перед которой стояла
Московская Русь. Эту теорию — в не очень разных вариантах повторяют все наши
историки до советских включительно.