Философия Платона, ее объективный идеалистический характер
— Конечно, он так подумает.
— А если заставить его смотреть прямо
на самый свет, разве не заболят у него глаза и не отвернется он поспешно к
тому, что он в силах видеть, считая, что это действительно достовернее тех
вещей, которые ему показывают?
— Да, это так.
— Если же кто станет насильно тащить
его по крутизне вверх, в гору и не отпустит, пока не извлечет его на солнечный
свет, разве он не будет страдать и не возмутится таким насилием? А когда бы он
вышел на свет, глаза его настолько были бы поражены сиянием, что он не мог бы
разглядеть ни одного предмета из тех, о подлинности которых ему теперь говорят.
— Да, так сразу он этого бы не смог.
— Тут нужна привычка, раз ему
предстоит увидеть все то, что там, наверху. Начинать надо с самого легкого:
сперва смотреть на тени, затем — на отражения в воде людей и различных
предметов, а уж потом — на самые вещи; при этом то, что на небе, и самое небо
ему
легче было бы видеть не днем, а
ночью, то есть смотреть на звездный свет и Луну, а не на Солнце и его свет.
— Несомненно.
— И наконец, думаю я, этот человек
был бы в состоянии смотреть уже на самое Солнце, находящееся в его собственной
области, и усматривать его свойства, не ограничиваясь наблюдением его
обманчивого отражения в воде или в других ему чуждых средах.
— Конечно, ему это станет доступно.
— И тогда уж он сделает вывод, что от
Солнца зависят и времена года, и течение лет, и что оно ведает всем в видимом
пространстве, и оно же каким-то образом есть причина всего того, что этот
человек и другие узники видели раньше в пещере.
— Ясно, что он придет к такому выводу
после тех наблюдений.
— Так как же? Вспомнив свое прежнее
жилище, тамошнюю премудрость и сотоварищей по заключению, разве не сочтет он
блаженством перемену своего положения и разве не пожалеет своих друзей?
— И даже очень.
— А если они воздавали там
какие-нибудь почести и хвалу друг другу, награждая того, кто отличался наиболее
острым зрением при наблюдении текущих мимо предметов и лучше других запоминал,
что обычно появлялось сперва, что после, а что и одновременно, и на этом
основании предсказывал грядущее, то, как ты думаешь, жаждал бы всего этого тот,
кто уже освободился от уз, и разве завидовал бы он тем, кого почитают узники и
кто среди них влиятелен? Или он испытывал бы то, о чем говорит Гомер, то есть
сильнейшим образом желал бы
...как поденщик, работая в ноле,
Службой у бедного пахаря хлеб
добывать свой насущный
и скорее терпеть что угодно, только
бы не разделять представлений узников и не жить так, как они?
— Я-то думаю, он предпочтет вытерпеть
все что угодно, чем жить так.
— Обдумай еще и вот что: если бы
такой человек опять спустился туда и сел бы на то же самое место, разве не были
бы его глаза охвачены мраком при таком внезапном уходе от света Солнца?
— Конечно.
— А если бы ему снова пришлось
состязаться с этими вечными узниками, разбирая значение тех теней? Пока его
зрение не притупится и глаза не привыкнут — а на это потребовалось бы немалое
время,— разве не казался бы он смешон? О нем стали бы говорить, что из своего
восхождения он вернулся с испорченным зрением, а значит, не стоит даже и
пытаться идти ввысь. А кто принялся бы освобождать узников, чтобы повести их
ввысь, того разве они не убили бы, попадись он им в руки?
— Непременно убили бы.
— Так вот, дорогой мой Главкон, это
уподобление следует применить ко всему, что было сказано ранее: область,
охватываемая зрением, подобна тюремному жилищу, а свет от огня уподобляется в
ней мощи Солнца. Восхождение и созерцание вещей, находящихся в вышине,— это
подъем души в область умопостигаемого. Если ты все это допустишь, то постигнешь
мою заветную мысль — коль скоро ты стремишься ее узнать,— а уж богу ведомо,
верна ли она. Итак, вот что мне видится: в том, что познаваемо, идея блага —
это предел, и она с трудом различима, но стоит только ее там различить, как
отсюда напрашивается вывод, что именно она — причина всего правильного и
прекрасного. В области видимого она порождает свет и его владыку, а в области
умопостигаемого она сама — владычица, от которой зависят истина и разумение, и
на нее должен взирать тот, кто хочет сознательно действовать как в частной, так
и в общественной жизни.
Приложение № 2
Диалог «Федон» Платона посвящен
проблеме бессмертия души. В данном фрагменте Сократ приводит второй аргумент в
пользу бессмертия души, основывающийся на положении, что всякое наше знание
возможно лишь как припоминание того, что было с нами до рождения. Фрагмент дает
представление о платоновской теории познания и знаменитом учении об идеях.
— Постой-ка, Сократ, — подхватил
Кебет, — твои мысли подтверждает еще один довод, если только верно то, что ты
так часто, бывало, повторял, а именно что знание на самом деле не что иное, как
припоминание: то, что мы теперь припоминаем, мы должны были знать в прошлом, —
вот что с необходимостью следует из этого довода. Но это было бы невозможно,
если бы наша душа не существовала уже в каком-то месте, прежде чем родиться в
нашем человеческом образе. Значит, опять выходит, что душа бессмертна.
— Но как это доказывается, Кебет? —
вмешался Симмий. — Напомни мне, я что-то забыл.
— Лучшее доказательство, — сказал
Кебет, — заключается в том, что когда человека о чем-нибудь спрашивают, он сам
может дать правильный ответ на любой вопрос — при условии, что вопрос задан
правильно. Между тем, если бы у людей не было знания и верного понимания, они
не могли бы отвечать верно. И кроме того, поставь человека перед чертежом или
чем-нибудь еще в таком же роде — и ты с полнейшей ясностью убедишься, что так
оно и есть.
— А если этого тебе недостаточно,
Симмий, — сказал Сократ, — погляди, не согласишься ли ты с другими
соображениями, вот примерно какими. Ты ведь сомневаешься, может ли то, что
называют знанием, быть припоминанием?
— Нет, я-то как раз не сомневаюсь, —
возразил Симмий. — Мне нужно лишь одно, и как раз то, о чем сейчас идет речь:
припомнить. Кебет только принялся рассуждать — и я уже почти все помню и почти
что согласен с вами. И тем не менее мне бы хотелось услышать, как примешься
рассуждать ты.
— Я? Да вот как, — сказал Сократ. —
Мы оба, разумеется, сходимся на том, что, если человеку предстоит что-либо
припомнить, он должен уже знать это заранее.
— Конечно.
— Тогда, может быть, мы сойдемся и на
том, что знание, если оно возникает таким образом, каким именно, я сейчас
скажу, — это припоминание? Если человек, что-то увидев, или услыхав, или
восприняв иным каким-либо чувством, не только узнает это, но еще и примыслит
нечто иное, принадлежащее к иному знанию, разве не вправе мы утверждать, что он
вспомнил то, о чем мыслит?
— Как это?
— Вот тебе пример. Знать человека и
знать лиру — это ведь разные знания?
— Само собой.
— Но тебе, конечно, известно, что
испытывают влюбленные, когда увидят лиру, или плащ, или иное что из вещей
своего любимца: они узнают лиру, и тут же в уме у них возникает образ юноши,
которому эта лира принадлежит. Это и есть припоминание. Так же точно, когда
видят Симмия, часто вспоминают Кебета. Можно бы назвать тысячи подобных
случаев.
— Да, клянусь Зевсом, тысячи! —
сказал Симмий.
— Стало быть, это своего рода
припоминание, — продолжал Сократ. — Но в особенности, мне кажется, нужно
говорить о припоминании, когда дело касается вещей, забытых с течением времени
или давно не виденных. Как, по-твоему?
— Ты совершенно прав.
— Теперь скажи мне, возможно ли,
увидев нарисованного коня или нарисованную лиру, вспомнить вдруг о человеке?
Или, увидев нарисованного Симмия, вспомнить Кебета?
— Вполне возможно.
— А увидев нарисованного Симмия,
вспомнить самого Симмия?
— И это возможно.
— Не следует ли из всего этого, что
припоминание вызывается когда сходством, а когда и несходством?
— Следует.
— И если мы припоминаем о чем-то по
сходству, не бывает ли при этом, что мы непременно задаемся вопросом, насколько
полно или, напротив, неполно это сходство с припоминаемым?
— Непременно бывает.
— Тогда смотри, верно ли я рассуждаю
дальше. Мы признаем, что существует нечто, называемое равным, — Я говорю не о
том, что бревно бывает равно бревну, камень камню и тому подобное, но о чем-то
ином, отличном от всего этого, — о равенстве самом по себе. Признаем мы, что
оно существует, или не признаем?
— Признаем, клянусь Зевсом, да еще
как! — отвечал Симмий.
— И мы знаем, что это такое?
— Прекрасно знаем.
— Но откуда мы берем это знание? Не
из тех ли вещей, о которых мы сейчас говорили? Видя равные между собою бревна,
или камни, или еще что-нибудь, мы через них постигаем иное, отличное от них.
Или же оно не кажется тебе иным, отличным? Тогда взгляни вот так: бывает, что
равные камни или бревна хоть и не меняются нисколько, а все ж одному человеку
кажутся равными, а другому нет?
— Конечно, бывает.
— Ну, а равное само по себе — не
случалось ли, чтобы оно казалось тебе неравным, то есть чтобы равенство
показалось тебе неравенством?
— Никогда, Сократ!
— Значит, это не одно и то же, —
сказал Сократ, — равные вещи и само равенство.
— Никоим образом, на мой взгляд.
— И однако же, знание о нем ты
примысливаешь и извлекаешь как раз из этих равных вещей, как ни отличны они от
самого равенства, верно?
— Вернее не скажешь, — отвечал
Симмий.
— И между ним и вещами может
существовать либо сходство, либо несходство?
— Разумеется.
— Впрочем, это не важно, — заметил
Сократ. — Но всякий раз, когда вид одной вещи вызывает у тебя мысль о другой, либо
сходной с первою, либо несходной, — это припоминание.
— Да, несомненно.
— А скажи, — продолжал Сократ, — с
бревнами и другими равными между собою вещами, которые мы сейчас называли, дело
обстоит примерно так же? Они представляются нам равными в той же мере, что и
равное само по себе, или им недостает этого равного, чтобы ему уподобиться?
— Недостает, и очень, — отвечал
Симмий.
— Тогда представь себе, что человек,
увидев какой-нибудь предмет, подумает: «То, что у меня сейчас перед глазами
стремится уподобиться чему-то иному из существующего, но таким же точно
сделаться не может и остается ниже, хуже». Согласимся ли мы, что этот человек
непременно должен заранее знать второй предмет, который он находит схожим с
первым, хоть и не полностью?
— Непременно согласимся.
— Прекрасно. А разве не такое же
впечатление у нас составляется, когда речь идет о равных вещах и равенстве
самом по себе?
— Совершенно такое же!
— Ну, стало быть, мы непременно
должны знать равное само по себе еще до того, как впервые увидим равные
предметы и уразумеем, что все они стремятся быть такими же, как равное само по
себе, но полностью этого не достигают.
— Да, верно.
— Но мы, конечно, согласимся и в том,
что такая мысль возникает и может возникнуть не иначе как при помощи зрения,
осязания или иного чувственного восприятия. То, что я говорю, относится ко всем
чувствам одинаково.
— Да, одинаково, Сократ. По крайней
мере, до тех пор, пока мы не упускаем из виду цель нашего рассуждения.
— Итак, именно чувства приводят нас к
мысли, что все воспринимаемое чувствами стремится к доподлинно равному, не
достигая, однако, своей цели? Так мы скажем или по-другому?
— Да, так.
— Но отсюда следует, что, прежде чем
начать видеть, слышать и вообще чувствовать, мы должны были каким-то образом
узнать о равном самом по себе — что это такое, раз нам предстояло соотносить с
ним равенства, постигаемые чувствами: ведь мы понимаем, что все они желают быть
такими же, как оно, но уступают ему.
— Да, Сократ, это с необходимостью
следует из того, что уже сказано.
— А видим мы, и слышим, и вообще
чувствуем с того самого мига, как родились на свет?
— Конечно.
— Но знанием равного мы должны были
обладать еще раньше, — так мы скажем?
— Выходит, мы должны были обладать им
еще до рождения?
— Выходит, что так.
— А если мы приобрели его до рождения
и с ним появились на свет, наверно, мы знали — и до рождения, и сразу после —
не только равное, большее и меньшее, но и все остальное подобного рода? Ведь не
на одно равное распространяется наше доказательство, но совершенно так же и на
прекрасное само по себе, и на доброе само по себе, и справедливое, и священное
— одним словом, как я сейчас сказал, на все, что мы в своих беседах, и
предлагая вопросы, и отыскивая ответы, помечаем печатью «бытия самого по себе».
Так что мы должны были знать все это, еще не родившись.
— Да, верно.
— И если, узнав однажды, мы уже не
забываем, то всякий раз мы должны рождаться, владея этим знанием, и хранить его
до конца жизни. Ведь что такое «знать»? Приобрести знание и уже не терять его.
А под забвением, если не ошибаемся, Симмий, мы понимаем утрату знания.
— Да, Сократ, совершенно верно, —
сказал Симмий.
— Но если, рождаясь, мы теряем то,
чем владели до рождения, а потом с помощью чувств восстанавливаем прежние
знания, тогда, по-моему, «познавать» означает восстанавливать знание, уже тебе
принадлежавшее. И, называя это «припоминанием», мы бы, пожалуй, употребили
правильное слово.
— Совершенно правильное.
— Ну да, ведь, как выяснилось, вполне
возможно, чтобы человек, увидев что-либо, или услыхав, или постигнув любым иным
чувством, вслед за тем помыслил о чем-то другом, забывшемся в силу либо
сходства, либо же несходства двух этих предметов. Итак, повторяю, одно из двух:
либо все мы рождаемся, уже зная вещи сами по себе, и знаем их до конца своих
дней, либо те, о ком мы говорим, что они познают, на самом деле только
припоминают, и учиться в этом случае означало бы припоминать.
— Так точно оно и есть, Сократ.
— И что бы ты выбрал, Симмий? Что мы
рождаемся, владея знанием, или что позже припоминаем уже известное в прежние
времена?
— Пока я не могу еще сделать выбора,
Сократ.
— Тогда вот тебе другой вопрос —
скажи, что ты думаешь по этому поводу: если человек что-то знает, может он
выразить свои знания словами или не может?
— Несомненно может, Сократ, — отвечал
Симмий.
— И ты думаешь, все могут ясно
высказаться о вещах, о которых мы сейчас говорили?
— Хотел бы я так думать, — возразил
Симмий, — но очень боюсь, что завтра, в этот час, уже не будет на свете
человека, который сумел бы это сделать по-настоящему.
— Значит, ты не думаешь, Симмий, что
эти вещи известны каждому?
— Ни в коем случае.
— Значит, люди припоминают то, что
знали когда-то?
— Должно быть.
— Но когда появляются у нас в душе
эти знания? Ведь не после того, как мы родились в человеческом облике?
— Конечно, нет!
— Значит, раньше?
— Да.
— Стало быть, Симмий, наши души и до
того, как им довелось оказаться в человеческом образе, существовали вне тела и
уже тогда обладали разумом.
— Да, если только мы не приобретаем
эти знания в тот самый миг, когда рождаемся, Сократ: вот время, которое мы еще
не приняли в расчет.
— Будь по-твоему, друг, но тогда в
какое же время мы их теряем? Ведь мы не рождаемся с этими знаниями, как мы
только что с тобою согласились. Может быть, мы теряем их в тот же миг, в
который и приобретаем? Или ты укажешь иное какое время?
— Нет, Сократ, не укажу. Теперь я
понял, что сказал глупость.
— Тогда, Симмий, вот к чему мы
пришли: если существует то, что постоянно у нас на языке, — прекрасное, и
доброе, и другие подобного рода сущности, к которым мы возводим все, полученное
в чувственных восприятиях, причем обнаруживается, что все это досталось нам с
самого начала, — если это так, то с той же необходимостью, с какой есть эти
сущности, существует и наша душа, прежде чем мы родимся на свет. Если же они не
существуют, разве не шло бы наше рассуждение совсем по-иному? Значит, это так,
и в равной мере необходимо существование и таких сущностей, и наших душ еще до
нашего рождения, и, видимо, если нет одного, то нет и другого?
— По-моему, это совершенно
необходимо, Сократ, — ответил Симмий. — И какое прекрасное прибежище находит
наше рассуждение в том, что одинаково существуют и души до рождения, и те
сущности, о которых ты говоришь! Для меня, по крайней мере, нет ничего более
очевидного: да, все эти вещи безусловно и неоспоримо существуют — и прекрасное,
и доброе, и все остальное, о чем ты сейчас говорил. Что до меня, мне других
доводов не надо!
— А как быть с Кебетом? — спросил
Сократ. — Нужно ведь и его убедить.
— Я думаю, и ему этого достаточно, —
сказал Симмий, — хотя нет на свете человека более упорного и недоверчивого. И
все же, я думаю, он вполне убедился, что душа наша существовала до того, как мы
родились. Но будет ли она существовать и после того, как мы умрем, — продолжал
он, — это и мне, Сократ, представляется еще не доказанным. Еще не опровергнуто
опасение большинства, о котором говорил Кебет, что со смертью человека душа
немедленно рассеивается и ее существованию настает конец. В самом деле, пусть
даже она возникла и образовалась где-то в ином месте и существовала прежде, чем
войти в человеческое тело, — разве это мешает ей, после того как она наконец
войдет в тело, а затем избавится от него, погибнуть и разрушиться самой?
— Ты прав, Симмий, — заметил Кебет. —
Я бы сказал так: доказана только половина того, что нужно, а именно что наша
душа существовала прежде, чем мы родились. Надо еще доказать, что и когда мы
умрем, она будет существовать ничуть не хуже, чем до нашего рождения. Иначе
доказательство останется незавершенным.
— Оно уже и теперь завершено, Симмий
и Кебет, — возразил Сократ, — если вы потрудитесь соединить в одно два
доказательства — это и другое, на котором мы сошлись раньше, то есть что все
живое возникает из умершего. Раз наша душа существовала ранее, то, вступая в
жизнь и рождаясь, она возникает неизбежно и только из смерти, из мертвого
состояния. Но в таком случае она непременно должна существовать и после смерти:
ведь ей предстоит родиться снова. Значит, то, о чем вы говорите, уже доказано.
И все же, мне кажется, и ты, и Симмий были бы не прочь углубить это
доказательство потому, что испытываете детский страх, как бы и вправду ветер не
разнес и не рассеял душу, когда она выходит из тела, — в особенности если
человеку выпало умирать не в тихую погоду, а в сильную бурю.
Кебет улыбнулся.
— Ну что ж, Сократ, — сказал он, —
постарайся переубедить трусов. А впрочем, не то чтобы мы сами трусили, но,
пожалуй, сидит и в нас какое-то малое дитя — оно-то всего этого и боится.
Постарайся же его разубедить, чтобы оно не страшилось смерти, точно буки.
— Так ведь над ним придется каждый
день произносить заклинания, пока вы его совсем не исцелите, — сказал Сократ.
— Но где же нам взять чародея,
сведущего в таких заклинаниях, если ты, Сократ, нас покидаешь?
— Греция велика, Кебет, и, конечно, сведущие
люди найдутся. А сколько племен и народов кроме греков! И в поисках такого
чародея вам надо обойти их все, не щадя ни денег, ни трудов, ибо нет на свете
ничего, на что было бы уместнее потратить деньги. Надо поискать и среди вас
самих: мне кажется, вы не так легко найдете человека, который сумел бы
исполнить эту задачу лучше вашего.
[1] А.Ф.
Лосев. Платон. Философская энциклопедия, т. 4. – М., 1967. – стр. 268